Остановитесь на минутку у старого кладбища. Вглядитесь в стёртые временем буквы на покосившихся плитах. На них можем видеть не просто имена и даты, а голоса людей, ушедших столетия назад, — их последнее слово к нам, случайным прохожим.
В XVII веке надгробная надпись была делом простым и суровым: имя, дата смерти, краткое упоминание сана или звания. Но с приходом петровской эпохи на камни пришла поэзия. Родоначальником жанра эпитафии в русской книжности стал Симеон Полоцкий, а первая реальная стихотворная эпитафия появилась на надгробии инока Епифания Славинецкого, умершего в 1675 году.
Силлабические эпитафии — длинные, витиеватые, в духе барокко — стали настоящими жизнеописаниями. Надгробие превращалось в «послужной список»: перечислялись чины, победы в сражениях, приближённость к государю. На плите одного из царевичей, умершего в XVII веке, высекли целую историю рода: «В гробе сем мужа положен прах знаменитого древностью и преимуществом рода от царей Израильских Давида и Соломона…».
Покойный словно говорил: живи как я — и тоже достигнешь высот. Характерная черта той эпохи — уверенность в вечной жизни и надежда на то, что стихи побудят читателя помолиться о душе усопшего.
Вот классический образец барочной эпитафии — надпись на могиле сподвижника Петра I:
«Поучайся, чтобы память жизни твоей осталась бессмертна и душа твоя пришла к вечному преуспокоению».
Но время шло, и в голосе эпитафий появилась новая нота. В XVIII веке, с приходом просвещенческого классицизма, на камнях зазвучало смирение перед всеобщей участью.
Знаменитая эпитафия, которую приписывают перу Александра Петровича Сумарокова, часто встречалась на русских кладбищах:
«Прохожий! Ты идёшь, но ляжешь, как и я;
Присядь и отдохни на камне у меня,
Сорви былиночку и вспомни о судьбе:
Я — дома, ты — в гостях; подумай о себе».
Здесь уже нет хвастовства чинами. Это напоминание о бренности всего земного: знатный вельможа и простой прохожий равны перед лицом вечности.
Даже сама императрица Екатерина II, готовясь к пятидесятилетию, написала себе шутливую эпитафию, в которой перечислила свои главные жизненные вехи — и закончила с присущей ей иронией: «Она легко прощала и не питала ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная, с душою республиканскою и с добрым сердцем, она имела друзей»*.
Особенно трогательны эпитафии детям, которых в те времена умирало слишком много. Карамзинская строка «Покойся, милый прах, до радостного утра» разлетелась по всей России. Её можно было встретить на могилах в самых разных губерниях — короткая, но вмещающая и горечь утраты, и надежду на встречу.
Одна из самых пронзительных эпитафий была написана Александром Пушкиным в 1828 году для годовалого сына декабриста Волконского. Мария Волконская уезжала в Сибирь к мужу-каторжнику и вынуждена была оставить годовалого сына у родных. Спустя год мальчик умер. Дед ребёнка, генерал Раевский, попросил Пушкина написать надгробную надпись. Поэт создал строки, полные надежды и боли:
«В сиянье, в радостном покое,
У трона вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца».
Эти стихи выбили на гранитном саркофаге в Александро-Невской лавре. Волконская писала отцу из Сибири: «Я читала и перечитывала… эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится очень многое. Слова утешения материнскому горю, которые он смог найти, — выражение его таланта и умения чувствовать».
Надписи на могилах детей — самые пронзительные. Вот ещё одна, с памятника годовалой девочке:
«Единственной горячо любимой и постоянно оплакиваемой дочурке Галине-Евгении Юлии Магнуской. Скончалась 7 августа 1892 года на 8 мес. жизни. Отец».
Отец выбил все имена, которыми называл дочку — будто пытался удержать её в этом мире хотя бы через каждую букву на камне.
А вот надпись на могиле мальчика, похороненного в Минусинске. Мать, потерявшая ребёнка, обращается к самой смерти:
«Раскройся, раздвинься, седая могила. Сынок, на меня посмотри».
Иногда горе выражалось в простых, почти бытовых словах. На двух одинаковых старинных плитах — могилы брата и сестры, Коли и Клаши. Скорее всего, они умерли в один год от одной эпидемии. Текст на обеих плитах почти одинаковый, только имена меняются:
«Прощай, Клаша дорогая, нам тебя больше не видать. На то явилась божья воля, чтобы тебя у нас отнять».
Были и надписи, от которых веет ледяным холодом реальной трагедии. Вот эпитафия купеческой дочери Софье, утонувшей в реке:
«Весть печальная постигла нас,
Что дочь Софья как бы унеслась из глаз…
И труп твой найден был в 9-й день на дне».
Купцы, люди практичные, подходили к смерти с той же деловой основательностью. На надгробиях нередко подсчитывали прожитое с поразительной точностью: «35 лет 5 месяцев 29 дней». А на могиле рязанской купеческой жены Пелагеи Николаевны Фроловой безутешный вдовец, бывший городской голова, выбил: «В память моей подруги, доброй и верной супруге, замужем 33 года, 8 месяцев 25 дней».
Не меньше ценилась и сословная принадлежность. На памятнике купчихи указывали не только имя, но и девичью фамилию — порой даже две или три, чтобы восстановить полную картину родственных кланов: Лебедевы–Безобразовы, Морозовы–Бельцовы, Хрущёвы–Полежаевы–Смирновы.
Иногда в такой документальной точности проступала трогательная забота. На памятнике супруге Евфимия Ермакова значилось: «Лидия Алексеевна Ермакова, жена начальника местной команды». Когда вскоре умер 17-летний сын, на его плите появилось: «Здесь покоится прах раба Божия, кадета 7 класса сына капитана Ермакова». Казалось бы, какое отношение чин отца имеет к умершему юноше? Но для русского купечества и дворянства чин был частью идентичности, его передавали даже в смерти.
А иногда в эпитафиях проступал народный юмор. На одном купеческом надгробии высекли простодушное:
«Говорила тебе я: «Ты не ешь грибов, Илья!»
Не послушал и покушал. Ну, и Бог тебе судья».
С виду — комично. Но исследователи отмечают, что за этим стоит почти языческое «оглядывание» на живых: соседи будут судачить, вспоминать — и помянут добрым словом.
Коллекционеры старых эпитафий собрали немало курьёзов. Вот строки, от которых веет то ли наивностью, то ли тонкой иронией:
«Здесь покоится девица Анна Львовна Жеребец.
Плачь, несчастная сестрица, горько слёзы лей, отец.
Ты ж, девица Анна Львовна, спи в могиле хладнокровно».
Контраст вопиющий: одна сестра должна рыдать в голос, а покойную — бесстрастно уложили в гроб. Будто кто-то решил: «ну всё, Анна Львовна, отдыхайте, а остальные — за работу».
А вот настоящий перл с могилы купеческой дочери:
«Прожила на свете восемьдесят два года, шесть месяцев и четыре дня без перерыва».
Особое место занимают шутливые эпитафии, где покойный словно подмигивает прохожему. Вот эта, найденная на одной из старых петербургских могил, звучит почти как анекдот:
«Я лишь отдохнуть прилег. А доктор сразу: – Умер? В морг!».
Впрочем, русские купцы не были одиноки в своей любви к юмору на могилах. На кладбище в американском Миннеаполисе есть могила Эстер Райт. Её муж, лучший каменотёс Америки, выбил на плите:
«Здесь лежит Эстер Райт, которую Бог призвал к себе. Её безутешный супруг Томас Райт, лучший каменотес Америки, собственноручно выполнил эту надпись и готов сделать то же самое для вас за 250 долларов».
Забота о клиентах не знает границ даже на смертном одре супруги.
А в Чарльстоне похоронен некий Дж. Бэйтс, и надпись на его плите гласит:
«Здесь погребен мистер Джеральд Бэйтс, чья безутешная вдова Энн Бэйтс проживает по Элмстрит 7 и в свои 24 года обладает всем, что только можно требовать от идеальной жены».
Покойный успел даже после смерти позаботиться о супруге — и заодно помочь себе найти место в вечности.
Но, пожалуй, самый тонкий юмор — тот, что рождается из самого текста, даже если его не планировали как шутку. Мел на могильной плите, старая фотография. Женщина. И несколько слов, которые переворачивают всё представление о смерти:
«Гробовая тишина. Первый раз лежу одна».
Говорят, эту надпись сфотографировали на одном из провинциальных кладбищ много лет назад. Впрочем, неизвестно наверняка: ли она реальной или стала кладбищенским фольклором.
Интересно, что в XVIII–XIX веках многие знатные люди заказывали эпитафии себе ещё при жизни. Это был их последний шанс сказать миру самое важное. Генерал-фельдмаршал Неплюев перечислил свои регалии, но закончил философски: «вся та тщетная слава, могущество и богатство исчезают». А Суворов, как известно, пожелал самой краткой надписи: «Здесь лежит Суворов». И ничего больше.
Эпитафии — это не просто текст на камне. Это кодекс чести, прощание, назидание, а иногда и горькая улыбка человека, обращённая к нам, живущим. Они напоминают: за каждым стёртым именем стояла судьба. И, может быть, именно в этих старых надписях — ключ к пониманию русской души, которая так остро чувствует грань между жизнью и вечностью.
Камень помнит. И пока мы читаем эти строки, они продолжают звучать.