МУЖ ИЗМЕНИЛ
У Сидорова Геннадия жена Люба захворала. Захандрила и интерес к жизни утратила напрочь. Со службы уволилась и все в постели лежит. А глаза у нее потухшие.

— Видать, — объясняла она всей обеспокоенной родне, — настал мой черед к праотцам проследовать. Чувствую себя довольно посредственно. Ноги не ходят, а руки не держат. Аппетит угнетенный. Лежала бы днями в уголку. Не жилец я. Вот завещание на днях составлю — и прощаться к одру приходите. По-семейному, так сказать, проводите.

Родня поголовно рыдала. А муж Гена — пуще всех. И врачей к Любе приглашал различных. И знахарок со всей области. Но те руками лишь разводили.

— По возрасту, — говорили врачи и знахарки, — у данной пациентки анализы. И давление такое, что можно позавидовать. Аура вот еще довольно удачная. Мабуть, чего с головой приключилось у женщины. Бывает так по осени у некоторых. Везите лучше ее к специалисту по нервам.

Знахарки некоторые еще, конечно, рекомендовали зверобою для больной заваривать. Но Люба к специалистам ехать отказывалась и отваров не пила.

— У меня ясный ум и критичность мышления сохранена, — так она отвечала, — к специалисту по нервам пусть сами эти советчики катятся колбаской. А я банально жизненный путь прошла свой. И готовлюсь теперь к уходу в мир иной. Сажайте на салазки, как говорят в чукотских селениях. Финита ля комедия. Станешь ли ты, муж мой Геннадий, веселым вдовцом?

— Не стану, — Сидоров ей отвечал сквозь слезы, — я не готов еще к данному статусу. Ты ведь еще довольно молодая женщина — пятьдесят тебе только отмечать собираемся. Еще жить бы и радоваться. И внук вон к лету родится — неужто на него посмотреть не любопытно?

— Родится — и хорошо, — Люба еле слышно говорила, — назовите его Любкой. В честь помершей бабки. А я более не жилец. Тащи канцелярию — завещание писать желаю.

Сидоров при этих словах рыдал уже в голос. И за сердце держался. Все же тридцать лет с Любой вместе они прожили под одной крышей. А это приличный срок. Некоторые люди при таком стаже спаиваются меж собой буквально намертво.

— А скажи-ка, Гена, — Люба вдруг у супруга слабым голосом интересуется, — коли я уж скоро бренный мир покидаю. Признайся-ка мне, милый друг. Изменял ли ты мне за эти тридцать счастливых лет хоть единожды? Только как на духу выкладывай. Без экивоков.

И завещание писать перестала. Гена вздрогнул аж — вопроса такого не ожидал.

— Как можно, — заверяет от Любу горячо, — и ни разу в жизни! Даже беглая мысль о брачном адюльтере кажется мне возмутительной! Я по натуре человек совсем противоположный.

— Ну-ну, — Люба головой машет недоверчиво, — однако, врешь ты мне, Сидоров. Я по глазам вижу — был грешок с твоей стороны. Рассказывай немедля. Сейчас-то уже все можно. Коли и было чего — так я прощу с легким сердцем. Но хочу правду напоследок знать. Пусть и самую полынную.

Гена затылок почесал и вспомнил все же эпизод небольшой.

— Коли умоляешь, так и признаюсь. Измена небольшая, действительно, имелась, — виновато рассказывает, — но один лишь раз. Молод я тогда был. И ошибаться был горазд. В командировке с одной бабенкой схлестнулся. Жалею об этом постыдном факте по сей день.

— Это в тыщу девятьсот девяносто пятом, — Люба уточняет, — случилось? В Тамбове? По ранней весне?

— Да, — Гена глаза подальше прячет, — именно что в Тамбове и по весне. Но лишь единожды. С коллегой одной разведенной. Ребячество такое досадное выкинули. Потом-то более уж не выкидывали, конечно. Даже и не здоровались больше никогда. Нужна она мне, коллега эта…

— Это с инженершей Селёдкиной, — Люба на одре даже присела, — ребячились-то? С фигуристой такой блондинкой? Она еще после того Тамбова у дома нашего бродила с полгода. И все на окна поглядывала.

— Вроде, как бы и с ней, — Гена отвечает, — но я уже плохо помню такие незначительные факты биографии. Память-то хитро человеческая устроена — и все безнравственное затирает будто ластиком. Но разлучница та фигуристая была. Это, вроде, точно. И под окнами прогуливалась зачем-то. Я с ней уж и по-хорошему, и по-дурному тогда разговаривал. А она — знай себе шаталась.

— Ах, фигуристая? — Люба за грудки Геннадия даже чуток прихватила. Хоть и сил у нее давно было столько, сколько лишь у новорожденного кутенка бывает.

— Дык ведь лишь единожды, — Гена поясняет, — и десятки лет тому назад. И ты с легким сердцем прощать хотела. Так стоит ли расстраиваться нам в столь трагичный момент твоего угасания?! Имеет ли смысл по инжернеше Селёдкиной сейчас переживания муссировать? Лучше о душе давай пообщаемся. И о всяких загадках загробной жизни.

— Ах, о душе, — Люба взвилась тут даже, — ах, о загадках?!

— Но умираешь ведь совсем, — Геннадий опять чуть не плакал, — и завещание на этот счет составляется.

— А это ты все интересно придумал, Сидоров, — Люба тут с кровати спрыгнула и по дому энергично забегала, — я вот, значит, умираю тут во цвете лет. А ты инженершу в дом тащишь?! И она, Селёдкина, в халаты мои наряжается? Кастрюлями на кухне моей гремит? Из чашки моей какао распивает? И ребячитесь вы с ней на ложе вот этом супружеском?! И Тамбов вспоминаете?!

И Люба кошкой дикой к супругу кидается.

— А у нее, небось, и свой халат-то имеется, — Гена руками темя прикрывает, — а окромя ложа имеется в хозяйстве у нас и небольшой еще диванчик. И светлую память о тебе ни в жись я не запятнаю, клянусь здоровьем.

А Люба в этот самый миг как-то сразу и выздоровела. И Геннадию немного остатки кудрей потрепала за тот давний Тамбов. И с того момента помирать передумала навсегда. И ноги у нее резво ходят. И руки держат. К парикмахеру записалась. И в санаторий путевку взяла. С Геннадием, конечно, тоже наладилось со временем — все же тридцать лет с измены прошло. А Селёдкина, разлучница которая, и вовсе давно уж бабушка с мятой шейкой. И стоит ли тут Любе расстраиваться?

Ошибка